alt alt   alt

 
Вход/Регистрация
00:00
Now playing
Выберите радиостанцию
Книги

Рассказ «Непослушные обезьяны»

Публикуем рассказ Ашота Даниеляна.

Разные люди, разные судьбы. Простота и отрешённость, приземлённость и рациональность могут быть и вместе. А Вы бы поехали на остров жены художника?

 

Непослушные обезьяны

 
«Когда все в Поднебесной узнают, что прекрасное –  это прекрасное, тогда и возникает безобразное»

Лао-Цзы, трактат «Даодецзинь»



   Вера­­ –  водопад светлых волос, зачесанных набок, аристократические черты лица, напоминающие акварельные портреты дам времен Пушкина; полупрозрачная кожа шеи и плеч, как будто сотканная из тончайшего полотна, витиеватая линия жизни на ладони, маленькое фисташковое ушко с двумя циркониевыми точками (второе всегда пряталось под прической) и большие серые глаза с чуть заметной азиатской графикой.
В ней жили, как иногда казалось, два совершенно разных существа - озорная и веселая девочка–подросток и уставшая от суеты и жизненных перипетий взрослая женщина.
«Ты порули сегодня за меня, как бы говорила одна другой, а я немного отдохну», - и тогда ее настроение кардинально менялось.
 
   Конец августа выдался аномально холодным. Первыми это почувствовали школьники. Утренняя прохлада предательски напоминала о печально-желтом сентябре, начале учебы, отравляя последние недели каникул. В запахе свежеиспеченного хлеба появилась какая-то еле уловимая сладость, которая заставляла хрустеть воображаемой коркой горячей буханки под зубами каждого проходившего мимо пекарен с утра. Город стряхивал с себя сонливость захлебнувшихся в солнце и одуревших от нескончаемой духоты дней. Лишь взобравшись на возвышение, в послеполуденные часы все еще можно было увидеть трепет жидкого зеркала зноя, который делал все окружающее иллюзорным.
 
Лето казалось подобно гигантской стрекозе, в сетчатке глаз которой отражаются тысячи солнц, подыскивало себе укромное место в тени, чтобы не спеша впасть в анабиоз. Прохлада ночей все сильней укутывала в худые летние одеяла. По утрам домохозяйки озадаченно стояли перед раскрытыми шифоньерами с запахом нафталина, но так и не решались достать теплые одеяла. «Ведь август на дворе», – только и приговаривали они. Лето достигло своей наивысшей точки, как американские горки пятятся назад, набирая разгон, и в какой-то момент на секунду застывают, чтобы с дикой скоростью сорваться, закрутиться под крики и дикое биение сердец.
 
   В те дни Вера очень много спала. Спала глубоким глухим и непробиваемым сном, но и, проснувшись гораздо позже меня, вставать не торопилась, а подолгу нежилась в нашей огромной ленивой кровати в ранних лучах солнца. Затем она еще немного сонным непослушным голосом говорила в глубину комнат: «Ты еще здесь?». И я, позавтракавший и одетый, приходил к ней на несколько минут, перед тем как уйти в типографию. Виновато и рассеянно улыбаясь, она медленно целовала в щеку и желала хорошего дня, иногда наспех рассказывала сон, в котором так или иначе должен был фигурировать я. Ну, к примеру: «Сегодня мне снился огромный музыкальный слон с литаврами на ушах и трубой вместо хобота», а затем добавляла: «Он был безумно похож на тебя». Таких снов иногда мне хватало на целый рабочий день.

   Я ходил среди типографских станков, клацающих металлическими  челюстями в цеху местной газеты. Она выходила тиражом две тысячи экземпляров, и основную часть газеты перепечатывали с центральных изданий. На последней странице оставалось немного места, которое я иногда с удовольствием заполнял под разными псевдонимами. Еще там были рекламные объявления, юмор и некрологи. Основная же часть газеты, по всей видимости, была интересна лишь торговкам копченой рыбы и семечек. Я сам не раз покупал леща, завернутого в свежий номер или кулек семечек из аналогичного материала.

Я ходил и думал, что общего может быть между мной и музыкальным слоном. Она имела в виду, что мы похожи физически или характерами - или просто сказала в шутку? Для чего ей каждый раз меня примешивать к своим снам, да еще в таком виде? Неужели я не могу присниться хоть раз таким, какой я есть? К концу рабочего дня, когда все две тысячи экземпляров газеты были готовы встретить свою рыбно-семечковую участь, моя слежка за промасленной техникой заканчивалась, а мой анализ Вериных сновидений заходил в тупик. Я опускал все необходимые рычаги и рукояти вниз и, не выдерживая, якобы мимоходом проскальзывал в кабинет иллюстратора.

–  Привет, дружище! Как жизнь? –  я нарочито весело похлопывал лысеющего иллюстратора в огромных минусовых очках по плечу, хоть мы были едва знакомы. Плохое зрение –  это довольно странно в профессиональном смысле, но мне казалось, что подсознание специально меняло ему диоптрии, чтобы максимально отгородить от внешнего мира. Но все в типографии знали, что достаточно рассказать ему максимально подробно о любом событии или образе, и он удивительно точно и быстро уловит суть и перенесет ее на бумагу.

–  Слушай, –  говорил я извиняющимся тоном, –  племянник маленький капризничает, ты же знаешь, какие дети сейчас.
Он поднимал на меня усталые глаза, откладывал всю работу в сторону, брал лист бумаги и карандашный огрызок. Согнутый он был похож на настольную лампу, что одноного сутулилась рядом.

–  На этот раз кто? –  с недоверием бурчал он.
–  Музыкальный слон! – я разводил руками.
–  И опять на тебя похож? –  все не верил он.
Я кивал, и, описав все подробности, минут через десять получал желаемое. 
 
   Вера сначала смотрела на рисунок очень внимательно, деловито нахмурив тонкие светлые брови, изучала его, и затем делала пару-тройку замечаний по поводу величины головы, выражения глаз или еще чего-нибудь.

–  А в целом, похож, –  заключала она, медленно расплываясь в счастливой улыбке, и бежала в спальню, чтобы прикрепить рисунок на стену. Таким образом, к концу лета со стены спальни за спящими мной и Верой наблюдали одиннадцать жутких сомнамбулических ипостасей меня. Больше всего меня беспокоили «я – цветная капуста» и «я – оранжевый сгусток энергии» –  уж очень они натурально вышли. Очевидно, это был не придуманный и совершенно необходимый процесс визуальной психотерапии, который помогал нам лучше разобраться друг в друге.
 
Дом, в котором мы жили, был велик для двоих, но в нем было очень спокойно. Его теплые стены, скрипучие полы, гулкие коридоры, кресла-качалки, старомодные светильники, репродукции картин фламандских художников на стенах с облупливающейся штукатуркой, груды альбомов с гербариями, от которых пахло чужими воспоминаниями из прошлого –  все было каким-то бархатным, мягким и убаюкивающим. Дом находился чуть ниже дороги и был окружен дубами и елями, поэтому по дому всегда бродили причудливые тени, а ближе к вечеру из распахнутого настежь арочного окна веяло хвоей, шум не желающего успокаиваться города казался далеким, как шум моря в раковине, приложенной к уху. И, всматриваясь в верхушки деревьев, я часто прогуливался по кабинету или залу, изображая томную походку, держа руки с закатанными рукавами за спиной – воображал себя фламандским художником. Рядом с домом был давно заброшенный сад, он был неухожен и напоминал мудрого, но неопрятного старика, с которым было бы здорово обсуждать вечные вселенские вопросы, но неуютно сидеть за обеденным столом. Виноградник покосился и зарос колючей ежевикой и алычой. Сладчайшие гроздья винограда, которые мы иногда срывали на десерт, были наполовину объедены птицами и осами.
 
   С тех пор, как мы были с Верой вместе, дом для нас стал и убежищем, и пристанищем, и Вселенной, в которой мы были абсолютными властителями. Гостей у нас практически не было –  в больших и шумных компаниях с полуночными откровениями, выпивкой и завесой сигаретного дыма Вера становилась нелюдимой, робкой и растерянной. Я же, наоборот, ночи напролет мог пропадать в душных ночных барах, горланить караоке, спорить ни о чем, размахивая руками, пить на брудершафт можжевеловую водку с друзьями моих друзей. Поэтому приводить в дом тех, с кем и так по полночи где-то пропадаешь, было, наверное, незачем. К тому же у нас было одно очень строгое правило – ни при каких обстоятельствах не иметь и не носить ничего, что могло называться домашней одеждой.  Нас в дрожь бросало от этих трико, безразмерных шорт, пошлых халатов с узорами и тапочек. Этим мы боялись убить в себе эстетов. По дому мы ходили в узких джинсах, широких белых или клетчатых рубашках, босиком, либо неглиже – таков был уговор. При таком раскладе было явно не до гостей.
 
   Мы могли сутками не выходить из дома, слушать рок-н-ролл на шипящих, как змеи заедающих пластинках, пить коктейли из вина и фруктов, тонуть с головой в нежности друг друга, перечитывать рассказы писателей-битников. Лишь редкие междугородние звонки от Вериной тетушки, настоящей владелицы дома, которая переехала жить в Германию, как молнии с неба, напоминали нам о том, что мы смертны, делали наш идеальный двуединый мир зыбким. Каждый раз с таким звонком Вера менялась в лице, просила меня помолчать и чужим, незнакомым мне голосом говорила «алло», уходя на кухню. Через минут пятнадцать – двадцать она приходила расстроенная, прикладывая палец к губам, как бы призывая к молчанию, и ни слова мне не рассказывала. А я не спрашивал –  «чем больше знаешь и говоришь о плохом, тем больше плохим обрастаешь».

–  Ты знаешь, что такое «синдром утенка»? – спросила она однажды после долгого телефонного разговора на кухне.
–  Нет, –  ответил я, вглядываясь в ее тревожные глаза.
–  Птенцы утки считаются зрелорождающимися. Вылупившиеся из яйца утята фиксируют в памяти движение перед собой, и первый же движущийся предмет перед глазами воспринимается ими как родитель. Представляешь? Будь то мяч или собака, или бульдозер! И это необратимо, на всю утеночью жизнь, –  она говорила тихо, обрываясь на полуфразе, будто задыхалась в своих словах. –  Мне иногда кажется, что я такой утенок, а ты – большой и добрый домашний дог, который случайно проходил мимо ящика, где я сидела. Инстинкт подсказал мне, что нужно бежать за тобой.
–  Теперь я уже «уткопес». Благодарю за повышение в звании, –  мрачно пошутил я.
Она быстро поднесла палец к губам, как бы боясь услышать что-то более резкое, и мне расхотелось развивать тему ее странной фантазии.
 
   В эти дни уходящего августа Вера спала слишком много, так, что под глазами начали просматриваться темные полукружья. Впрочем, ей эта трагическо-романтическая константа очень шла и придавала немного загадочный вид. Помимо этого она, не отрываясь, смотрела передачи о дикой природе по National Geographic. Было очень уютно, возвратившись домой, еще в прихожей услышать крики чаек или стрекот цикад. Или застать ее сидящей на диване, крепко обнимающей подушку во время сцены спасения морских котиков, запутавшихся в браконьерских сетях. Будто, вцепившись в подушку, она каким-то образом сможет помочь беднягам. Она смотрела на всех этих зверенышей с умилением, то улыбаясь, то приоткрывая рот от удивления и восторга. И, готов поспорить, что если бы не германская тетя, то мы бы уже давно жили в зверинце или приюте для бездомных животных. У Веры было очень доброе сердце и большие серые глаза, полные милосердия – искорки абсолютного добра, то, что я на самом деле всегда ценил в женщинах. Ведь если ты когда-нибудь волей судьбы окажешься аутсайдером, лузером, полным «зеро» на задворках, на самом дне этой жизни, от тебя отвернутся все и вся, то только женщина с искрой милосердия в сердце сможет спасти тебя. Вопреки всей логике и трезвых мнений, на оголенном, как электрический провод, чувстве она разрушит сырой бетон тех стен, в которые ты себя заточил, лишь двумя словами – «он хороший». И все же иногда я смотрел на Веру и думал, что ей очень нелегко живется, ведь весь окружающий мир она пропускала сквозь призму своей доброты. От этого почему-то становилось печально.

Человек, который любит животных, по определению, не может быть плохим, –  безапелляционно заявила мне Вера, и посмотрела мне в глаза как раз в тот момент, когда я доставал из пакета свежеразделанного морского окуня, купленного на ужин. Вечерело. В окно дышал приятный прохладный ветер.
–  Прости. Видимо, я слишком далек от идеала. К животным я всегда относился спокойно, на край света спасать котиков не поеду, да и руки мои в крови окуня, –  сказал я.

Вера выпятила нижнюю губу, пытаясь спародировать меня.
 Я имею в виду, что люди, способные видеть красоту животных, восхищаться ими, принимать их как часть мира и себя, добрее и чище, чем люди, не способные на это. Такие люди как зеркала, в которых отражается  красота природы. Это и отгораживает их от плохого, от того, чтобы делать зло.
Она говорила как-то полусерьезно, а я улавливал в ее словах немного нравоучительные интонации взрослой женщины.
–  Хорошо, но все же имеет свои разумные пределы. Когда ты перестанешь идеализировать все вокруг?
–  Ты можешь привести пример, когда любовь к природе и животным делает человека хуже? – распаляясь, спросила она.

–  Ладно, представь старушку или даже женщину средних лет, без ума привязанную в прямом и переносном смысле к своему пятнадцатилетнему мопсу, коту или любой другой зверушке. Она ухаживает за ним, всячески ублажает, тратит на уход, лечение и побрякушки бешеные деньги, не забывает упомянуть в завещании, а иногда и хоронит с человеческими почестями, бальзамированием и прочей чепухой. А вот с близкими людьми, соседями, сослуживцами сама лается, как собака, глубоко ненавидя их. По-моему, это ужасно. Такие люди переводят данную им божественную силу любви с человека на животное. Или другой пример: мужчина развел чудесный сад. В нем редкие деревья, цветы. Опять же какие-то павлины, собаки, ну, и так далее. Он вполне законно и добросовестно готов защищать эту доброту. Для этого он завел себе арбалет, который без сомнения пустит в ход, если в сад через забор перелезет злоумышленник или даже соседский мальчишка – он же в своем праве.

–  Хватит, –  не выдержала Вера. – Ты как всегда все с ног на голову ставишь. Неужели тебе так необходимо казаться невозмутимым и холодным. Я докажу тебе, что ты не такой. Она вроде бы сердилась, но как-то мягко, не по-настоящему, а я все не мог взять в толк, к чему ведут все эти разговоры.
 
 Когда Веру спрашивали, как мы познакомились падкие до love story и слухов знакомые, она скромно отвечала:
- Да как и все.

Хотя это была абсолютнейшая неправда. Вера спасла меня если не от смерти, то, как минимум, от каникул на больничной койке. Поздней ночью одной из загородных вечеринок с крюшоном и дикими танцами я в позе спринтера перед стартом балансировал на крыше дачного домика. Я собирался совершить прыжок в бассейн, до которого вряд ли  допрыгнул бы и чемпион мира по прыжкам в воду. Однако никого это обстоятельство не смущало, разгоряченные друзья подзадоривали снизу: «Давай, Заратустра! Праздник без жертвоприношения не праздник!» «Прыгай», –  уговаривала гитара Хендрикса из динамиков. «Прыгай же!», –  нашептывал выпитый крюшон. И я бы прыгнул, но внезапно почувствовал чью-то руку на плече. Обернувшись, я увидел ее глаза, переполненные милосердием. Она стояла рядом со мной на краю крыши, держа за плечо в теплой темноте под россыпью бесконечных созвездий, и смотрела испытывающее, прямо в глаза, словно укротительница дикого зверя. Странно, что я ее почти не замечал на вечеринке – она была самой тихой и отрешенной из всех девушек.

–  Я подарю тебе самый сладкий поцелуй в твоей жизни, если сейчас ты спустишься вниз со мной, –  сказала она то ли в шутку, то ли всерьез.

Поцелуя я так и не получил, но с того самого дня мы были вместе. С ней я поуспокоился. Не нужно было доходить до края, до точки кипения, чтобы почувствовать себя живым. Я вдыхал воздух полной грудью, без адреналина.

Мы много гуляли по городу, мимо проносились сияющие хромом машины, переполненные душные вагоны метро гудели из глубины, содрогая землю под ногами. Солнце плавило сталь железнодорожных мостов, отражаясь в стеклах многоэтажек тысячами шаровых молний, но мы старались свернуть или к реке, или в тень парков –  подальше от гулкой динамики города.

Я лежал на скамейке в парке в тени платанов, положив голову на колени Вере, банально и сладко, как на пасторали. А она читала книгу с сухим листом платана вместо закладки, проводила мягкой ладонью то по моей щеке, то по взъерошенным волосам  медленными аккуратными мазками, будто рисовала море.
 
Тогда время текло как немного застывший горный мед –  вязко, не спеша, и я чувствовал его каждую секунду, сладко-горькую на вкус. Мы находились в недвижимом путешествии, будто на комбинированных съемках пятидесятых годов, где герои сидели в бутафорном автомобиле, а мелькающая картинка на заднем фоне создавала иллюзию движения. Любимым нашим местом был остров в парке –  с высокими соснами и старыми березами. Небольшая речка охватывала этот остров двумя рукавами, а затем снова сливалась в один поток.

–  Ты знаешь, мне бы очень хотелось иметь такой островок в полной собственности, чтобы на нем было много разного зверья, а по веткам обязательно скакали обезьяны. Там у меня бы стоял небольшой бревенчатый дом, а ты приезжал бы в гости. И, может быть, однажды остался бы навсегда, - глядя на кроны деревьев, сказала она.

–  Я себе представляю шум, гам и «порядок» на твоем острове. Ты бы сама сбежала через неделю на первом попавшемся каноэ, – остудила ее пыл моя очередная нетактичная реплика.

Она снова как-то обиженно приложила палец к губам. Чтобы она не расстраивалась, я решил рассказать ей притчу об острове жены художника.

Что за художник? –  заинтересовалась она.
–  На старинных картах моряки часто не находили обозначенных островов, и тогда они придумали байку о том, что сидел художник, рисовал карту по координатам бывалых капитанов, обозначал материки, реки, острова с красивыми названиями и часто женскими именами. Жена художника, подойдя к нему, попросила: «Нарисуй, пожалуйста, какой-нибудь пусть несуществующий остров и назови моим именем», –  и, конечно же, добавила: «Если ты меня любишь». Так и появлялись на протяжении веков на картах мирового океана несуществующие острова, названные именами жен художников-картографов.

Она надолго задумалась. Я корил себя за то, что не дал возможности помечтать о домашнем зверинце. Может, дело было в том, что только три дня назад она объяснила мне, что скоро насовсем уезжает в Германию, что тетушка уже ждет и нервничает, что дом уже почти продан, а она каждый раз оттягивает дату отъезда.

Вдруг она повернула голову, и сквозь полуприкрытые веки я увидел в ее волосах черепаховый гребень причудливой формы. Повинуясь закону ассоциаций, из памяти всплыло видение – мне, маленькому мальчику, подарили вырезанную из кости композицию из трех обезьянок, одна из которых закрывала себе рот лапой, другая уши, а третья глаза. Тогда я воспринимал символику фигурок как умение хранить тайну – «ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу». Сейчас, повзрослев, я уже определенно знал, что позы обезьян означают «не вижу зла, не слышу зла, не говорю зла».  Почему эта ассоциация всплыла сейчас, я еще не понял.

 Почему ты не сказала раньше?
–  Я боялась, что ты меня бросишь. Кому нужна уезжающая навсегда девушка? Я хотела побольше побыть в этом городе вместе с тобой.
Когда ты уезжаешь? – спросил я тогда чуть дрогнувшим голосом.
–  В начале сентябрясовсем скоро. Но ты ведь приедешь ко мне? Я все сделаю, вышлю приглашение. Ты ведь приедешь?
–  Мне нужно будет подумать. Как-то все внезапно, –  уже придя в себя, говорил я.
 
   Через несколько дней Вера прервала свою традицию позднего пробуждения.
Вставай, мы идем в зоопарк.
Восемь часов ослепительного августовского утра. Ленивая суббота, когда не нужно бежать в типографию и следить за железными чудовищами. Я недовольно щурил глаза из-под подушки. Хотелось спать. В зоопарк с его запахами подгнившего мяса и животными-наркоманами не хотелось.

–  Ты похож на гигантскую злую устрицу. Самое время устроить «зверотерапию» для твоей черствой душонки! –  кричала Вера, вытягиваясь и разводя руками, как балерина.

Со стены, оживая от легких дуновений ветра, на меня недобро посматривали «я-желтая подводная лодка» и «я-дождевое облако». Остальные девять были явно с ними заодно, будто поход в зоопарк был частью их дьявольского плана по полному захвату спальни. Однако спорить с огнем языческих костров в ночь на Ивана Купала, что горел в глазах Веры в тонком ситцевом платье, повторяющем линии ее талии, было немыслимо. Я поймал ее за руку и попытался затащить обратно в плен постели, но она, ожидая этого, ловко извернулась и выскользнула из рук.

–  Ты очень легко одета. На улице ветер, –  я втискивался в узкие джинсы.
–  Сегодня особенный день. Мне захотелось принарядиться, –  сказала Вера, смотрясь в зеркало.
–  Зверям все равно, как ты одета.
–  Зато не все равно тебе, –  ответила она.
 
   Как я и предполагал, посетителей в старом зоопарке было немного. Зоопарк с визжащими воротами и остроконечной оградой находился в глуши. От автобусной остановки нужно было пройти еще километра полтора по аллее с раскачивающимися тополями. Асфальтированные дорожки растекались по всей его огромной территории, петляли между вольерами, заводили в тупики. Карта зоопарка, что продавалась у входа за отдельную плату, чудесным образом не отображала действительности и совершенно не совпадала с указателями у входа. Покрытое мхом кирпичное здание инсектария с торчащими антеннами на крыше напоминало древесного клопа и наводило на мысли о тайных опытах по разработке биологического оружия. Впрочем, погода была замечательная, да и животные казались сытыми и вполне доброжелательными. Пахло сеном и сахарной ватой. Дети с криками носились от вольера к вольеру, то стреляя по животным из воображаемых пистолетов, то приветствуя их взмахами рук. Иногда бурые медведи махали мохнатыми лапами им в ответ, а дикие кони фыркали и били копытами о землю. Дети громко смеялись. Настроение поднялось. К тому же Вера была безумно красива – вся в лучах уже почти осеннего солнца она держалась за мою руку, внимательно осматривала каждое животное, читала вслух его полное название и потом, улыбаясь, смотрела вопросительно на меня. Мне приходилось одобрительно кивать или делать неопределенные жесты типа «ну этот так себе» то на большеголовых ящериц, то на ничего не подозревающих вальдшнепов, то на спящую рысь.
 
Я даже не стал спорить, когда Вера назвала пятнистых африканских гиен хорошими. Они навострили уши и, прогуливаясь по вольеру, то и дело огладывались – подслушивали. Я смотрел в их вороватые маленькие глазки, слюняво-хитрые улыбки зубастых пастей, которые будто говорили мне: «Попадись ты нам в беззвездной ночи, истекающим кровью в дебрях саванны, мы тебе покажем, какие мы хорошие».

   Вера искренне радовалась всем животным, но ее радость не была инфантильной. Это была радость человека, который не перестал, не разучился удивляться, для которого каждый прожитый день, каждое событие, каждая мелочь были интересны и важны. Этим хотелось заболеть. Смертельно. Я спрашивал себя, почему я так не умею? Почему ко всему я примешиваю свое критическое мнение, груз жизненного опыта, миллионы ассоциаций, так что в итоге радость оказывается не более, чем химической реакцией моего организма. Так и сейчас я смотрел на этих зверюг и птиц в клетках, и вспоминал иллюстрации к Бхагавад-гите, где были изображены последующие реинкарнации грешащих в этой жизни людей. Все было предельно ясно: чревоугодничаешь – быть тебе кровожадным тигром, ленивый – спать тебе медведем в берлоге, нечистоплотный – станешь кабанчиком. По этой аналогии я решил, что особо ярых грешников, нечестивцев должна поджидать двойная особая кара – они попадают в зоопарк. Мало того, что стал животным, так еще и мотай в этой шкуре пожизненный срок за решеткой на виду у счастливых людей, показывающих на тебя пальцами и кидающих  тебе объедки. Не позавидуешь.  Такие мысли ни тени милосердия к животным не вызывали. Но виду я не подавал, хотел видеть Веру счастливой. Мы гуляли по огромному зоопарку, наобум выбирая повороты и дорожки, зарастающие сорными травами.
 
   В глубине среди искусственных скал и пряного запаха акаций нам все чаще стали встречаться пустующие клетки. Клетка с табличкой «дикобраз» тоже была пустой, и лишь разбросанные на полу черно-белые иголки напоминали о неизвестно куда запропастившемся хозяине. Вера подошла к табличке, достала из сумки большой черный фломастер и под «дикобраз» написала «есть вакансия». «Временно умер» - была подписана табличка на клетке с невидимым муравьедом. Казалось, что этот зоопарк живет по своим установленным правилам. У него есть тайны, особые дни, когда в полную луну внезапно и одновременно открываются все клетки. И еще что-то такое, что всегда скрыто от глаз посетителя. В этом подобии Ноева ковчега было нечто завораживающее.

Так мы прошли по петляющей асфальтовой дорожке вниз мимо холмов, покрытых мхом и спутавшихся лиан. Внезапно дорога оборвалась, и мы вышли на пустырь к небольшому зданию, фасад которого был выкрашен в кричащие желтый и красный, а остальная часть утопала в зарослях дикого винограда. Над входом сидели три огромные кукольные обезьяны. Одна лапами прикрывала себе глаза, вторая уши, а третья рот. «Театр обезьян» – сияла неоновая вывеска над ними. Девушка милого вида в желтом жилете с вышитой на кармане головой обезьяны зазывала посетителей, хотя кроме нас вокруг никого и не было. «Не пропустите! Театр обезьян! Начало представления через пять минут!». Мы переглянулись, потому что были заинтригованы словом «театр». Не цирк, не шоу, а театр. Вера развеселилась, представляя, как мохнатые обезьяны, разодетые в сюртуки и старомодные платья, в пенсне и с зонтиками в приглушенном свете рамп играют что-нибудь из Чехова, либо на худой конец выплясывают канкан.

   Мы купили билеты и вошли внутрь. Зал с деревянными сидениями и небольшой сценой из досок и фанеры, которую от зрителей отгораживал невысокий металлический забор с вывеской «во избежание травм и укусов просьба к сцене не приближаться». Мы сели в кресла, свет замерцал. Послышалась музыка из динамиков, прибитых к стенам. Девушка, что зазывала нас, теперь прикрыла входную дверь и, поднявшись на сцену, торжественно декламировала:

Внимание, дорогие друзья! Сегодня театр обезьян представит вам два незабываемых номера с участием самых талантливых обезьян планеты Земля!
 
   Она обращалась к зрителям и, судя по нарочито веселому тону, слова в первую очередь предназначались детям, которых в зале как раз и не было. В темном зале зрителей вообще почти не было: через несколько рядов от нас сидело двое полных мужчины средних лет, а на последних рядах трое ребят флиртовали с двумя подругами. Музыка наподобие циркового марша была какой-то нескладной, писклявой, будто бы проигрыватель «тянул» пленку, замедляя темп музыки.

Чехова, по всей видимости, не будет, – сказал я Вере, которая вполоборота озадаченно смотрела на сцену.
Встречайте! Дрессировщица Лола и мартышка Фиби! – празднично кричала девушка.
 
На сцену выбежали круглолицая девушка восточной внешности лет двадцати пяти с длинными черными волосами, собранными в хвост, в таком же желтом жилете с вышитой обезьяной и держащая ее за руку большеглазая мартышка в джинсовом комбинезоне. Лола присела на колени:

Фиби – мартышка обыкновенная, обитает в джунглях Западной Африки. Питается фруктами, насекомыми и мелкими животными. Отличается большой сообразительностью.

Она подала знак, и мартышка, выбежав вперед, дико улыбаясь, отвесила глубокий поклон. Мы похлопали.
Давай спросим, хорошо ли наши гости провели каникулы, – и обе посмотрели вопросительно в зал. Из темноты ответа не последовало. Отвечать за детей было как-то глупо.

   Музыка стала играть громче. Представление началось с несложных трюков. Мартышка, повинуясь специальным знакам, то делала сальто через себя, то прыгала сквозь обруч, то взбиралась по небольшим лестницам и повисала вниз головой, хватаясь задними лапами за веревки. Вторая девушка, помоложе, в это время скромно ассистировала – подавала и убирала нужные предметы. Фиби метко бросала разноцветные кольца на палку в руках ассистентки, решала нелепые математические задачки и, в общем, справлялась неплохо. Однако все чаще и чаще мартышка теряла сосредоточенность и начинала осекаться. Так, пару раз она падала с мяча, не удержав баланс и, грохнувшись на сцену, будто бы забывала, для чего она здесь. Лола моментально все превращала в шутку, громко и показано смеялась, заставляя Фиби начинать номер сначала, будто это и была часть задумки. Все это время из-за сцены был слышен какой-то непонятный шум, возня и крики. Так что молодой ассистентке приходилось время от времени бегать за кулисы, чтобы все уладить, по-видимому. Программа продолжалась, номера становились все сложнее, а мартышка все больше испуганно озиралась по сторонам, терпя неудачу уже в начале номера.

Да что с тобой?! – шикала на Фиби Лола с уставшее-погрустневшими глазами, и начинала не сильно, но строго шлепать обезьяну по спине.

   Шоу как-то не задалось, и мы с Верой чувствовали себя неуютно. Эта нелепая музыка, тусклый свет и начинающая вести себя вызывающе компания с задних рядов угнетали. Вдобавок в свете софитов мы заметили, что девушки на сцене одеты как-то неопрятно и вид у них невыспавшийся. Мы бы и ушли еще в начале, но было как-то неловко, неудобно перед девушками, которые действительно старались и наверняка этим зарабатывали свой скромный хлеб. Зрителей было и так мало, наш уход был бы слишком заметен и демонстративен. По всей видимости, заключительный номер с мартышкой начинался уже пять раз. Обезьяна должна была совершить кувырок в полете, прыгая с одних качель на другие, но слушаться обезьяна отказывалась. Она носилась по сцене в разные стороны, корчила рожи в ответ на уговоры все еще улыбающейся, но прилично запыхавшейся Лолы. Иногда, цепляясь за ногу ассистентке, обезьяна, казалось, все меньше понимала, чего от нее хотят. С задних рядов послышался свист и возгласы. Двое толстых мужчин содрогали целый ряд кресел, беззвучно утробно смеясь.

Вера, уйдем, – сказал, было, я, не выдержав.

Но Вера меня не слышала, она была полностью поглощена происходящим на сцене. Будто загипнотизированная, она не дыша следила за каждым неверным движением обезьяны. Такую Веру я видел впервые. Ее будто бы здесь и не было. Я отчего-то отчетливо вспомнил один момент из детства. В классе втором или третьем, делая домашнее задание по математике, я все не мог сосредоточиться и усидеть на месте.  Цифры не лезли в голову, я капризничал и отвлекался на всякую ерунду. Тогда отец, который помогал мне в уроках, сказал: «Представь, что у тебя в голове сидят пьяные и непослушные обезьяны, бесятся и прыгают, когда захочется, в разные стороны. Они же могут и натворить глупостей, но у тебя все получится, как только ты заставишь их слушаться, укротишь их». Тем временем на сцене мартышка совсем обмякла. Она запрыгнула на Лолу и обнимала ее. Я только сейчас заметил под слоем грима у Лолы шрамы от укуса на щеке. Вероятно, обезьяны. Музыка теперь, наоборот, стала играть быстрее и быстрее, вперемежку с грохотом за сценой. Мартышка, повинуясь жестам, еще несколько раз пыталась тщетно повторить номер. Грохот и крики за кулисами усиливались, и вот в неудачной попытке сделать кувырок Фиби с грохотом шлепнулась на пол. Лола в растерянности подбежала к обезьяне, но та крича  отчаянно вырвалась из рук, внезапно подбежала к краю сцены и под этот грохот и музыку замерла, раскрыв рот в необъяснимом ужасе. Она смотрела огромными глазами, полными несчастья и страха, в зал, будто моля о помощи. Лапами она сдавливала свои уши.
 
   Толстяки гоготали, чуть не падая со своих кресел. С задних рядов был слышен крик. Внезапно задняя фанерная стенка сцены с треском разлетелась в щепки, и на сцену выбежал огромный разъяренный гиббон, с глазами, наполненными кровью. По всей видимости, он и создавал весь шум, и, в конце концов, вырвался из клетки. Лола в панике закричала.

Косин, Косин, к ноге!!!

Но гиббон не слушался. Он принялся обезьянничать, скалить желтые клыки в темноту зала, разбрасывать мячи и ломать лестницы. Мартышка, теперь вторя ему, вновь принялась шмыгать по сцене, трясти головой и взбиралась по электрическим проводам на осветительные приборы. Ассистентка прибежала со шприцем и ошейником, но гиббон, чуя неладное, запустил в нее тяжелым деревянным кубиком, так что она прогнулась от боли. Непослушные обезьяны вконец обезумели и бесновались на сцене театра.
 
   Когда все закончилось, мы еще долго сидели в пустом зале, Веру трясло, она не могла прийти в себя, я накинул свою кожаную куртку ей на плечи.  Выходя из театра обезьян, мы прошли мимо раскрытой настежь двери гримерки. В ней на стуле перед большим зеркалом сидела Лола и, опустив голову на грудь, плакала. Рядом с ней на столе сидела мартышка, держала Лолу за руку и грустно ела яблоко.
 
   Мы вышли из зоопарка. Ветер усилился, погода явно портилась. Все шло к дождю. В камышах искусственного водоема гулял свист. В ряби водоема, отражаясь, дрожало небо позднего августа. Мы шли молча, не спеша по длинной аллее с раскачивающимися тополями. Их шелест на ветру будто что-то нашептывал. Вера, казалось, поуспокоилась. Ее больше не трясло. Она шла грустная, смотря себе под ноги, в моей кожаной куртке, накинутой на плечи. Она шла рядом, прижимаясь к моей руке. Будто искала защиты. Вдруг она отпустила руку и остановилась. Ветер играл ее волосами. Не поднимая глаз, она тихо сказала:

Ты никогда ко мне не приедешь, – и медленнее, уже утверждая. - Ты, конечно, ко мне не приедешь.
Мысли пьяными обезьянами скакали в моей голове, но я взял себя в руки:
Разве возможно приехать на остров жены художника? – ответил я.
 

                                                                                                                                                                       Ашот Даниэлян 

Получайте на telegram лучшие новости MYDAY Вечером
Будьте в курсе всех событий города с Ботом MyDroid
Дата публикации: 20-09-2014

Комментарии 0

Авторизуйтесь чтобы добавлять комментарии